ВЕШНИЕ ПУТИ
(рассказ)
В равнинных просторах человеку иногда навеваются особенно редкие и хрупкие состояния и хрустально-родниковые настроения. Ничем другим их не вызвать.
В равнине есть песенность, пробуждающая напевные величавые мелодии. А желание петь — не частое, и его легко спугнуть.
Кажущейся внешней монотонностью, однообразием равнина незаметно-ласково привлекает к себе, воссоздает, возрождает заслеженную буднями великую основательность в человеке, подобную ее бескрайности. И то могучее человеческое легко слаживается — с шиpью, его хватает на весь необъятный простор от смутной черточки горизонта позади тебя до загадочной дали перед глазами, когда отовсюду празднично и радостно веет особое равнинное спокойство.
Величава тишина раздолья. В ней присутствуют, чувствуются какие-то ароматы вечности, что-то величаво-вселенское. Все сопутствующее кажется случайным, малозначащим и даже не отвлекает взора. Здесь над всем владычествуют лишь две стихии: земля — более переменчивая и доступная бескрайность, будь то снежная равнина, пашенный простор или раздолье сжатых полей, и небо — голубая безбрежность, тоже изменчивая, но обманчиво кажущаяся вековечной. А солнце и облака лишь помогают уверовать в эту величавость небес.
Даже ветер на равнинах особый. Казалось бы, ему стремительно носиться, не встречая препятствия, метаться изо дня в день. Это бывает. А зато какая бывает тишь, когда не чувствуешь даже воздуха, его прикосновения к глазам, к лицу.
И самое волшебное — когда две стихии сближаются, становятся похожими, когда в безлунную ночь безмятежная, добрая темнота сливает их, порождая странный, тревожный зов маняще-близкого сверканья звезд и отрешенно-далеких земных звуков. А если еще увидеть полную луну в позднюю ночь, сияющую в темном обрамлении из неба и земли?
Ну разве можно, оказавшись в этом безбрежии, кипеть злостью или клокотать ненавистью? Или досадовать? Или завидовать? Разве можно в эти минуты посылать кому-то проклятия?
Как бы жили люди, если бы не было равнин?
Однажды в начале апреля мне пришлось долго ехать по полевому простору. Деревень почти не было видно. Они прятались в плавных низинах, изредка выдавая себя одним-двумя высунувшимися дворами или макушками тополей и ракит. Перелесков не встречалось, а посадки вдалеке ничуть не беспокоили, не тревожили ровного разлива простора.
Пашни отлеживались, высыхая под ветерком и прозрачным солнечным светом. Стояли те немногие апрельские дни, когда не сегодня-завтра можно попробовать размять комок земли и он будет рассыпаться в ладони, а это значит — пора за работу в полях.
Вблизи было видно, как борозды покрывались серым налетом, исчезали влажное отсвечивание и черно-сырая тусклость пахоты. От нее поднимались густые дрожащие струйки воздуха, заметные даже рядом, — словно поднимались дымки, струйки дыма незаметных костров.
Даль мерцала такими волнующими переливами, каких потом уже не увидать даже в июльскую жару. Тогда в воздухе нет той пронзительной чистоты, прозрачности, а трепет зноя — томно-густой, обещающий жаркое утомление. Теперь же неспешный ветерок, скользя по пашне, нес прохладную свежесть с неповторимыми запахами сырой пробуждающейся земли. И когда солнце поднималось выше, она начинала дышать, как встревоженная человеческая грудь.
Но таких дней в апреле немного, и не всегда они выдаются ясными и покойными. Иногда ветер бывает резким и холодным, небо тусклым, почти пасмурным.
А тот день был тихим и ясным. Солнце поднялось и разгулялось во весь простор безоблачного, свежего, сочно-голубого неба, с каким-то запалом на лето. В вышине перекатывались-переливались огромные волны света.
На одном из покатых долгих взгорков шедший далеко впереди нашей машины автобус остановился, и от него отдалилось белое пятнышко. Конечно, это была девчонка, потому что в деревнях ни парни, ни взрослые женщины в белом, да еще в такую пору, не ходят. Понятно, что она возвращалась из города и пообвыкла там, так как в такую весьма прохладную пору опрометчиво отправляться в деревню в легком белом наряде. Она ехала в гости на выходные; в этом мы убедились, увидев в ее руке дорожную сумку.
Вид удалявшейся хрупкой белой фигурки на черной равнине был незабываемо красив. Мы остановились, не сговариваясь вышли из машины и молча, любуясь, провожали ее глазами. В движениях девушки, в вольном размахе свободной руки чувствовалось, что ей нравится идти в весеннем воздухе. Она шла неровно, потому что был еще нетверд и неровен вешний путь — невысохшая деревенская дорога, распаханная с осени.
Белая фигурка медленно удалялась, становилась меньше, а рядом и вокруг нее все заметнее проступали струйки дрожи от пахоты, синеватые, лиловые, фиолетовые, розоватые блики растепленной земли, знаки ее пробуждения, восставания. И все больше обозначались небеса — эта вечная, голубая незримость, несущность, которая каждую весну пробуждает тяжелую сырую неповоротливую землю. Почудилось дальнее соприкосновение этих двух стихий, и меж ними, их вечностью — белая фигурка — человек, чья-то кровинка, пущенная в этот огромный мир, чья-то жалость и, наверное, уже чья-то любовь. Вот бы хорошо спросить, как ее зовут, узнать, какие волосы, глаза. Все было близко — и все невозможно.
Хотелось помчаться вслед, попросить остановиться. Но представьте: мчатся два дуралея друг за дружкой по тропе, крича и размахивая руками. Любому придет пугливая, недобрая мысль, а не только этому светлому праздничному существу.
Ну, если бы и догнали и сбивчиво-запыхавшимися словами спросили, как звать. Предположим, ответила бы она оторопело, оробев, назвала бы имя. Румянец озарил бы ее лик, заволновался бы взгляд, губы, матово-чистая кожа возле ключиц. Поглядела бы на нас. Увидели бы мы, что в ее взоре такая весенняя голубая распутица. Ну, а дальше что?
Но вот на контуре уходившего вниз склона платьице затрепетало, виясь в язычках пламени улетавшего ввысь влажного воздуха, потом белым пятнышком задрожало на кромке и истаяло — так растекается алое пятнышко солнца на закате. И все.
Шофер Федька бросил недокуренную сигарету и сосредоточенно вдавил ее в мягко-рыхлую обочину, как бы досадливо совлекая с себя неожиданно напавшее неспокойствие. Он сел в машину, не закрывая дверцу, положил руки на руль и молча смотрел отрешенно невидящим взглядом.
Я еще постоял немного и стал чувствовать, как обдувает прохладой ветер. Он доносил обрывки далеких трелей жаворонков. Резче стало пахнуть на обочине глиной, на которой желтели редкие цветки мать-и-мачехи. Я заметил перезимовалый облезлый спичечный коробок, Федькин окурок…
И вдруг странно подумалось: неужели через двадцать или тридцать лет вспомнится это видение, это соприкосновение с апрелем, что все это может быть облечено в слова?.. Неужели в мыслях и воображении проступят мгновенно мелькнувшие имена-времена?
И, представьте, — вспоминалось. И не раз. И Федьке, и мне. Иначе к чему бы эти строки?
Да, как бы жили люди, если бы не было равнин?..