Леонид САПРОНОВ (1925 – 1978)

БЕЛАЯ  ДАЧА
(рассказ)

Человек задыхался от кашля. Пенсне болталось у него на шнурке, лопата вздрагивала в руках, а он всё кашлял, натуж­но и утомительно. Кровь… Снова она, эта спутница болезни. Странно, что воспринимаешь её уже привычно и спокойно. Кровь, идущая горлом, давно пугает других больше, чем его самого…

— Антон Палыч! — окликнули мужчину со стороны дома.

Человек приложил пенсне к глазам, всмотрелся. Молодая женщина в белом переднике спускалась вдоль ограды, придер­живая пальцами длинную юбку, и отчитывала его издали:

— Антон Палыч, опять? Что я, сама не посажу?

Он выдернул из земли лопату, повернулся к женщине боком.

— Вы же знаете, доктор не велел утомляться. Вам отдыхать надо, а вы… Ей-богу, расскажу мамаше!

Она отобрала у него лопату. Чехов, отряхнув руки, напра­вился к дому.

Снизу, из сада, лёгкое и даже в пасмурную погоду светлое здание с небольшой башенкой казалось высоким и внушитель­ным на крутом участке крымской земли. Чехову хотелось по­стоять, полюбоваться своим детищем издали, но женщина шла следом, точно конвоир. Он поднялся на крыльцо, но и в кори­доре слышал за спиной её дыхание, чувствовал позади себя запах её вымытых волос.

— Кушать будете?

— Нет, что вы, Марфуша! Не хочу, — решительно отказал­ся он у двери своего кабинета.

Она стояла, скрестив руки под грудью, и неодобрительно смотрела на него. Чехов выдержал её взгляд, тихонько каш­лянул и пошёл к себе. Непригнанная, неокрашенная дверь гул­ко захлопнулась за ним.

Солнца нет, нет и весёлых ромбиков света на полу. Разно­цветные оконные стёкла сегодня лишь затемняют комнату. Пахнет стружкой и лекарствами.

Отсюда, со склона, на котором построен дом, виден весь го­род, прижатый подковой гор к морю. Разноликие строения беспорядочно набегают друг на друга, сталкиваются, теснят­ся, словно их стиснула и не отпускает чья-то крепкая, жёст­кая рука. Море тусклое, грязновато-синее, неприветливое. Ве­роятно, там, у берегов, оно неумолчно шумит и беснуется…

Однако нужно работать.

Чехов садится к столу. На столе полумрак. Чехов поочеред­но зажигает четыре свечи, устанавливает их так, чтобы тень руки не ложилась на бумагу.

Тускло блестят две темные египетские фигурки, поддержи­вающие свечи на стержнях, похожих на коромысла. На их лицах застыло выражение предупредительной покорности, безмолвия, и это сразу вводит в привычную рабочую колею.

Чехов охватывает ладонью бородку, точно выжимает из неё воду, глядит на дымчатые склоны гор за окном и размышляет.

…Люди и море. Грозная стихия и сезонные страстишки курортного городка, нечто могучее, величественное, извеч­ное и сплетни, наряды, мелочная суета. Почти ничего силь­ного, свежего во всей Ялте, и редко кто спохватится, очнётся от бессмысленной прострации. Заявится сюда новый чело­век, такой же сытый и равнодушный, как и другие, понача­лу обомрёт у моря, подивится небывалой силище, а уже на другой день будет самодовольно фланировать по набережной, раскланиваться со знакомыми, напиваться от скуки и вожде­ленно взирать на дамские шляпки. И лишь кому-нибудь, воз­можно, повезёт, он отыщет родственную женскую душу, и на него однажды снова повеет величием мироздания. И ещё одна чуткая, обойдённая судьбой приезжая дама вдруг тоже по­чувствует, что жила не напрасно, что действительно кому-то нужна и близка, что настоящее счастье возможно и люди могут, должны быть лучше, чище, светлее!

Нет, еще не перевелись на свете глубокие, любящие нату­ры. Как Лика, эта женщина с очень правильными, по-русски красивыми чертами лица, с русалочьими волосами-водорос­лями, собранными на затылке, и смешной неприязнью к кры­жовнику. Отзывчивая, доверчивая душа, рвётся к ускользаю­щему от неё счастью, как птица с подрезанными крыльями в недоступное небо, и всё впустую. Отчего? Жаль, что перепис­ка с нею замирает и гаснет…

На четвертушку бумаги тесно ложатся косые строчки рас­сказа «Дама с собачкой», написанные мелким, тонким, без нажимов почерком. После каждой фразы рука останавлива­ется, никнет, словно набирается сил, и снова быстро скользит по листу бумаги.

За стеной зацокали каблучки, скрипнула дверь, и в комна­ту заглянула Марфуша.

— Антон Палыч, птица пришла. Сказать, что вас нету?

«Птица Феникс» — частая гостья в этом доме. У неё глад­кое, бронзовое, как у японки, лицо, тяжёлые набухшие веки, от её монотонных россказней наваливается сонная одурь. Опять пойдут заунывные речи, жалобы, от беседы с ней нач­нётся боль в висках. Можно было бы сказаться больным, но его, кажется, видели на улице…

— Нет, Марфуша, пусть войдёт. Проси.

Чехов прикрывает газетой исписанные листки, двумя паль­цами сбрасывает пенсне и откидывается на спинку стула. Гла­за его становятся близоруко беспомощными, он щурит их, словно вглядывается в даль.

Женщина входит шумно, шёлковые рукава её платья шур­шат на ходу.

— Добрый вечер, Антон Павлович. Разрешите?

Не дожидаясь ответа, женщина опускается на стул.

Его имя она всегда произносит с придыханием, смягченно, на иностранный манер — «Антюн». Лицо у неё застывшее, на­пряжённое, точно она кому-то позирует.

— Какой ужасный день сегодня. Ветер, мгла, серое море, скучные люди… Какая тоска… И нет желаний…

Третьего дня она точно так же говорила о солнечном дне, «ужасном зное». Всегда одно и то же…

Чехов ощущает духоту, как что-то живое, наседающее на него, расстегивает стоячий воротничок сорочки, с надеждой оглядывается на коробку телефона — может, выручит?

Голос женщины приторно назойлив, ни прервать её, ни вста­вить слово невозможно. Если при ней начать говорить, она повышает тон, заглушая собеседника. Хорошо бы, отбросив условности, вежливо указать ей на дверь… Но Чехов молчит, хотя глухое раздражение в нём нарастает, лицо горит, а к гор­лу снова подступает кашель.

— Как это всё утомляет — духота, пыль, скука. Завидую служителям искусства. Только у них настоящая жизнь, вели­кие идеалы, свой, особенный мир. Счастливцы… Художнику и смерть легка…

Чехов досадливо морщится. Если бы не слышать её, если бы разучиться понимать слова… Но, как нарочно, каждая фра­за отчётливо доходит до сознания.

Где-то, в каком-нибудь Торжке, её супруг из кожи лезет, чтобы содержать семью, пересчитывает по вечерам засален­ные пятерки, с непостижимой изобретательностью добывает деньги для того, чтобы эта пустая, презирающая мужа дама всё лето лечила на юге свои мнимые болезни, льнула ко вся­ким шарлатанам, знаменитостям, «высшему» обществу. И это сейчас, когда по улицам Ялты ходят десятки чахоточных и голодных людей из России. На её деньги можно было бы спасти нескольких…

Должно быть, в семье она очень властна, а дочь её до смер­ти ненавидит репетиторов и учителей музыки.

— Послушайте, у вас есть дети? — наконец успевает ска­зать Чехов.

Вопрос застает женщину врасплох. Она замолкает, не до­кончив фразы, открывает рот, растерянно смотрит на Чехова.

— Дети? — переспрашивает она очень тихо, боится, что её услышат. — Да, конечно. Сын, Сержик, десяти лет. — Она опус­кает глаза, её крупное, не первой свежести лицо краснеет, — как у молоденькой девушки.

— Уже читает по-французски!

— И любит яблочную пастилу, не так ли? — добавляет Чехов, оживляясь.

Снова заглядывает Марфуша.

— Барыня, вас спрашивает горничная.

— Меня?

— Сынок ваш приболел, что ли. Вас требует.

Женщина поспешно встаёт:

— Пардон, дорогой Антон Павлович, но… проза жизни… суета сует… Дети, знаете ли…

Теперь с её лица исчезло всё напускное. Брови выпрями­лись, нижняя губа озабоченно выдвинулась вперёд — простая русская баба.

У двери она забывает о Чехове, придерживает платье, торо­пится. Он смотрит ей вслед задумчиво и грустно.

Голоса в коридоре удаляются и затихают. Чехов сидит не­подвижно, пробует сосредоточиться на рассказе и невольно думает о словах женщины.

«Служители искусства», «счастливцы». Как это мило зву­чит! А на деле… Безденежная, весёлая молодость, радостные минуты душевного подъёма, жадности к жизни, сердечные беседы с друзьями — всё ушло, минуло, растворилось в бес­прерывном труде, горах исписанной бумаги, ненужных зна­комствах. А в настоящем — недостроенная, но уже заложен­ная дача, каторжная работа по редактированию, вместо люби­мой женщины —надоедливые поклонницы, целыми днями шныряющие за оградой…

Писатель… А сидишь без денег, без книг, без друзей, идти некуда, третий год не видишь обыкновенного ноздреватого снега и тоскуешь по нему…

Если бы знать, что его писанина нужна, нужна многим, если бы верить в это и написать что-нибудь необыкновенно бодрое и светлое…

Он выходит из-за стола и останавливается у окна.

На дворе сыро, ветрено. Марфуша выносит из флигеля сту­лья, ставит у стены. Перед ней только стебли глициний да пас­мурное небо, а много ли нужно молодому? Марфуша без пе­редника, на плечи накинут пуховый платок. Она призывно машет кому-то, и вскоре к ней подходит худощавый юноша в студенческом кителе с потёртым воротником.

Студент косится на окна дома и нерешительно присажива­ется на стул. Теперь его лицо видно в профиль, и Чехов вспо­минает, что видел его на приёме у врача Альтшуллера. Диаг­ноз — чахотка. Интересно, знает ли она? Марфуша стягивает с плеча платок и набрасывает ему на шею.

— Тебе нельзя замерзать, — говорит она.

Студент конфузится, пробует сдёрнуть платок, но руки её крепко держат его за плечи.

Он ещё раз оглядывается на окна, неуверенно предлагает:

— Может, пойдём к морю?

— Не…

— Антона Павловича боишься? — спрашивает парень, улыбаясь.

Улыбка у него получается жалкая, вымученная, словно гри­маса.

— А чего мне его бояться? Человек ведь. Душевный. — Она говорит убеждённо, с гордостью: — Чехов! Нашу-то белую дачу, почитай, вся Ялта знает!

Чехов отворачивается, торопится отойти от окна. Чуть по­годя он надевает широкое, застёгивающееся наглухо пальто, берёт фуражку и трость.

За калиткой его ноги обнюхивает чужая тощая собака с об­лезлой шерстью и, не поднимая морды, лениво трусит прочь.

С моря дует влажный и крепкий ветер. Он настолько силен, что можно наклониться, опереться о него — и не упадёшь.

Идти нелегко. Полы пальто липнут к ногам, путаются, ме­шают каждому шагу. Дышать сразу стало труднее, то и дело приходится останавливаться и умерять биение сердца. Если бы снова стать молодым, смело шагать навстречу ветру, если бы вернуть силы, которых остаётся всё меньше…

Улица кружит, петляет, ей тесно среди оград из ноздрева­того тесаного камня, похожих на бастионы крепости. Город необычный, многопалубный, с односкатными татарскими кры­шами, белизна и близость моря делают его похожим на сол­нечную голубоглазую Венецию.

Встречные попадаются редко. Только у набережной какая-то девчушка в коричневом платье приседает перед Чеховым в реверансе, кланяется ему, новоиспечённому попечителю гим­назии. Но почему без пальто в такую стужу?

— Оденьтесь! — кричит он ей вслед и сам не слышит своего голоса.

Море серое, яростное. Волна подхватывает прибрежную гальку, с грозным скрежетом волочит её по дну, долю секун­ды медлит, точно готовится к прыжку, мятежным гребнем вздымается ввысь и вдруг, непокорная, гневная, неудержи­мо падает, с глухим раскатистым гулом обрушивается на кам­ни. Лицо обдает солёными брызгами, и вот уже поседевшая, обессиленная волна, злобно шипя, стремительно откатыва­ется обратно.

Чехов продвигается вдоль берега, останавливается, чтобы отдышаться, снова идёт дальше.

Издали он замечает у парапета одинокую фигуру. Когда волна гаснет, исходит кружевной пеной, отчетливо проступа­ют очертания юнкерской фуражки на незнакомце, вздыблен­ная ветром грива шинели.

Снова пересыхает горло, и Чехов, отворачивая голову от ветра, кашляет в платок.

Темнеет.

Над морем в стороне порта зажигаются тусклые огни, чуть ниже вспыхнул и закачался на волнах синий фонарик рыбац­кого судна.

Чехов хотел было записать новую мысль, вынул записную книжку, но вдруг раздумал, заложил руки за спину и долго стоял не двигаясь, лицом к пронизывающему ветру.

— Шторм! — заметил он вслух, чтобы отвлечься от своих мыслей.

— Да, баллов шесть будет, — перекрикивая грохот волн, отозвался незнакомец.

Военный мельком взглянул на Чехова, тотчас оторвался от парапета, выпрямился, повернулся к нему лицом.

— Простите… Вы Антон Павлович Чехов?

— Да. Чем могу служить?

— Извините меня, но… мне так хочется пожать вашу руку!

Незнакомец придвинулся ближе, отыскал руку Чехова, ос­торожно пожал её. Его лицо потемнело, словно от загара, он щёлкнул каблуками и заторопился к городу.

— Послушайте… — запоздало проговорил ему вслед Чехов и умолк. Впервые за день на его лице появилась улыбка.

Он возвращался неторопливо.

Ветер ожесточенно толкал в спину, остервенело хлопал по­лою пальто, но идти уже было гораздо легче, веселее, и Чехов даже начал посвистывать.

Негромко, для себя.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

Blue Captcha Image
Новый проверочный код

*